Рассматриваю в большой

Квітень 16, 2018

Рассматриваю в большой книге картинки с подписями:

Дали Мурочке тетрадь,
Стала Мура рисовать.

“Это – ёлочка мохнатая.
Это – козочка рогатая.
Это – дядя с бородой.
Это – дом с трубой”.

“Ну, а это что такое,
Непонятное, чудное,
С десятью ногами,
С десятью рогами?”

“Это Бяка-Закаляка
Кусачая,
Я сама из головы её выдумала”.

“Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?”

“Я её боюсь!”

Помню, что эту Бяку-Закаляку я тоже рисовала в детстве) Так, как она представлялась мне. И имя девочки – Мура – отложилось в голове. Смешно же: девочка, а названа таким кошачьим именем.
О том, что девочка Мурочка – дочь Корнея Чуковского, я и не знала. Причём, к собственному стыду, не знала довольно долго, пока однажды мне в руки не попался дневник самого Корнея. К тому времени я уже училась на филфаке. Я читала этот дневник, и мороз пробегал у меня по коже…

Поздний ребенок в семье Чуковских – Мура стала для отца особенной… Не будь её, на свет не появилась бы ни “Муркина книга”, ни “Чудо-дерево”, ни великолепное исследование детской речи “От двух до пяти”. И повести “Солнечная” о детях, болеющих костным туберкулёзом…
Биографы пишут, что для Чуковского Мура стала поистине благодатным “материалом”. Он научил ее читать и писать стихи, любить литературу, “пропитал ее стихами”, по его собственному выражению. Он вырастил абсолютно понимающее, все чувствующее, тонкое и музыкальное существо, воспитал для себя идеального читателя, друга и собеседника Мура стала необходимым катализатором для его творчества. Умная и деликатная, наделенная необузданным воображением и глубокой сентиментальностью, нежная, хрупкая Мура была любимицей всей семьи но для Чуковского в Муре была его жизнь, его душа, его поэзия.

Мурочка родилась не в самое лучшее время. Шёл голодный 1920 год. Отец метался по Петрограду в поисках продуктов и подработок. В своих воспоминаниях о с умилением рассказывает о том, как Ахматова, сама бесконечно болеющая и голодающая, щедро отдала ему банку сухого молока для малышки Муры.
Мура росла очень болезненной и плаксивой. Так о ней написала невестка Корнея Ивановича, жена его старшего сына Николая, Марина. Приходя из детского сада, она была очень уставшая и издёрганная. И плакать начинала сразу, едва входя в подъезд дома. И так – до отхода ко сну… Правда ли это? Кто знает… Но несомненно одно – физическое здоровье Муры оставляло желать лучшего…
В 1929 году Мура переболела гриппом, и. как следствие – у неё начал стремительно развиваться костный туберкулез. Лекарств от костного туберкулёза в то время ещё не было. Единственное лечение свежий воздух, поэтому осенью 1930 года Мурочку привезли в Крым, в прославленный тогда алупкинский детский костно-туберкулёзный санаторий.

Из дневника Корнея Чуковского

7 мая 1930.
Про Муру. Мне даже дико писать эти строки: у Муры уже пропал левый глаз, а правый едва ли спасется. Ножка ее, кажется, тоже погибла. <> Я ночью читал Письма Пушкина и мне в глаза лезло слепец Козлов и т. д. Взял Лермонтова Слепец, страданьем вдохновенный. <> Как плачет М. Б (Мария Борисовна – жена Чуковского). раздирала на себе платье, хватала себя за волосы <>

12 мая.
У меня был грипп. Я уехал и провалялся в Питере. Вчера полегчало, приехал к Муре. <...> 11 мая был у меня Тынянов соблазнял заграницей, Горьким, новыми лекарствами, внутривенным вливанием. Поезжайте с Мурой в Берлин! На станции Am Zoo вас, по моей просьбе, встретят Гуль и Совин и устроят Муру в санатории и она поправится быстро, или в Алупку там д-р Изергин, великолепный старый врач. Санатория его имени. У моей кузины был болен сын 40,2, запросили Изергина телеграммой ответил: привозите мальчик здоров. Санатория помещается в Алупке-Саре. Тынянов взбудоражил Саянова, Ольгу Форш, Илью Груздева.
Копылов говорит, что у Муры нога заживает. Если все пойдет хорошо, мы через две недели снимем гипс и знатно прогреем твою ногу на солнышке.

Главврач этого санатория П. В. Изергин позже стал прототипом знаменитого Доктора Айболита. Итак, Муру везут в санаторий Изергина.

6 сентября.
Мы в Севастополе. Ехали 3 ночи и 2 ½ дня. В дороге Муре было очень неудобно. В купе 5 человек, множество вещей, пыль, грязь, сквозняк. Она простудила спину, t взлетела у нее до 39, она стала жаловаться на боль в другой ноге, у нее заболело колено больной ноги, мы в линейке повезли ее в гостиницу Курортного распределителя (улица Ленина). Окно, балкон, три кровати, диван она, бедная, в страшном жару, чуть приехала, оказалось у нее почти 40. Отчего? Отчего? Не знаем. Кинулись в аптеку, заказать иодоформенные свечи нет нужных для этого специй!!! Мура в полудремоте лежит у балкона (погода пасмурная) и молчит. Изредка скажет: Совсем ленинградский шум (это очень верно, Севастополь шумит трамваями, авто, совсем как Питер). Ты куда, Пип? Бобочка незаменим: привез вещи, сбегал в аптеку, перенес все чемоданы, побежал на базар. У меня всю дорогу продолжался неликвидированный грипп. <>

7.IX.
В Алупке. Ехали из Севастополя с невероятными трудностями. Накануне подрядили авто на 9 час. утра. Мура проснулась с ужасной болью. Температура (с утра!) 39. Боль такая, что она плачет при малейшем сотрясении пола в гостинице. Как же ее везти?! Утром пошел в Крым-шофер. Там того, кто обещал мне машину, не было. <> Когда я вернулся в 11, где мы остановились, боль у Муры дошла до предела. Так болела у нее пятка, что она схватилась за меня горячей рукой и требовала, чтобы я ей рассказывал или читал что-нб., чтобы она могла хоть на миг позабыться, я плел ей все, что приходило в голову, о Житкове, о Юнгмейстере, о моем телефоне для безошибочного писания диктовки. Она забывалась, иногда улыбалась даже, но стоило мне на минуту задуматься, она кричала: ну! ну! ну! и ей казалось, что вся боль из-за моей остановки. Когда выяснилось, что автомобиля нет, мы решили вызвать немедленно хирурга (Матцаля?), чтобы снял Муре гипс и дал бы ей возможность дождаться парохода. Я побежал к нему, написал ему записку, прося явиться, но в ту минуту, как мы расположились ждать хирурга, мне позвонил Аермарх, что он достал машину.
Машина хорошая, шофер (с золотыми зубами, рябоватый) внушает доверие, привязали сзади огромный наш сундук, уложили вещи, Боба вынес Муру на руках и начался ее страдальческий путь. Мы трое сели рядом, ее голова у меня на руках, у Бобы туловище, у М Б ее больная ножка. При каждой выбоине, при каждом камушке, при каждом повороте Мура кричала, замирая от боли, и ее боль отзывалась в нас троих таким страданием, что теперь эта изумительно прекрасная дорога кажется мне самым отвратительным местом, в к-ром я когда-либо был. (И найдутся же идиоты, которые скажут мне: какой ты счастливец, что ты был у Байдарских ворот, заметил впоследствии Боба.)
Муре было так плохо, что она даже не глянула на море, когда оно открылось у Байдарских ворот (и для меня оно тоже сразу поблекло) <>.
Как мы считали по столбам, сколько километров осталось до Алупки. Вот 12, вот 11, вот 6, вот 2. Вот и Алупка-Сара вниз, вниз, вниз подъезжаем, впечатление изумительной роскоши, пальмы, море, белизна, чистота! Но принял нас только канцелярист, Изергин с депутацией, стали мы ждать Изергина, он распорядился (не глядя) Муру в изолятор (там ее сразу же обрили, вымыли в ванне), о как мучилась бедная М. Б. на пороге мать, стоящая на пороге операционной, где терзают ее дитя, потом Изергин снял с нее шинку и обнаружил, что у нее свищи с двух сторон. Т. к. нам угрожало остаться без крова, мы с Бобом, не снимая чемоданов с сундуком поехали на той же машине в г-ницу Россия, где и сняли .

11 сентября. Алупка.
Вот и Боба уехал. <> Муре по-прежнему худо. Мы привезли ее 7-го к Изергину, и до сих пор температура у нее не спала. Лежит, бедная, безглазая, с обритой головой на сквозняке в пустой комнате, и тоскует смертельной тоской. Вчера ей сделали три укола в рану Изергин полагает, что ее рану дорогой загрязнили. Вчера она мне сказала, что все вышло так, как она и предсказывала в своем дневнике. Собираясь в Алупку, она шутя перечисляла ожидающие ее ужасы, я в шутку записал их, чтобы потом посмеяться над ними, и вот теперь она говорит, что все эти ужасы осуществились. Это почти так, ибо мы посещаем ее контрабандой, духовной пищи у нее никакой, отношение к ней казарменное, вдобавок у нее болит и вторая нога. М. Б. страдает ужасно.

12.IX.
Лежит сиротою, на сквозняке в большой комнате, с зеленым лицом, вся испуганная. Температура почти не снижается. Вчера в 5 час. 38,1. Ей делают по утрам по три укола в рану чтобы выпустить гной, это так больно, что она при одном воспоминании меняется в лице и плачет. <>
Крым ей не нравится.
Понастроили гор, а вот такой решетки построить не могут! сказала она, получив от Лиды открытку с решеткой Летнего сада <>
Воспитательниц в санатории 18. Все они живут впроголодь получают так называемый голодный паек. И естественно, они отсюда бегут. Вообще рабочих рук вдвое меньше, чем надо. Бедная Мура попала в самый развал санатории. <>

13 сентября 1930.
Надвинулись тучи, по горам заклубился туман, стало гриппозно, ангинно, и мы погнали нашу клячу вниз и через 2 часа были в Бобровке. Мурочка плачет от боли в обеих ногах. Мне больно видеть ее в таком ужасно угнетенном состоянии. Я пробую ее развлечь, но меня гонят и мы с М. Б. едем в Алупку, тоскуя.

14 сентября.
Вчера Муре было лучше, утром 36,9, вечером 37,3. Она повеселела чуть-чуть.

10 октября.
Приготовлениями к Октябрьским торжествам Мура увлечена очень:

По их почину целый мир
Охвачен пламенем пожара, –

твердит со всей санаторией, но спрашивает меня: Что такое почин? Ее остригли.

20 1931.
Вчера у Муры. У нее ужас: заболела и вторая нога: колено. Температура поднялась. Она теряет в весе. Ветер на площадке бешеный. Все улетает в пространство. Дети вечно кричат ловите, ловите! у меня улетело! У них улетают даже книги. По площадке так и бегут почтовые марки, бумажки, открытки, тетрадки, картинки и треплются простыни, халаты санитарок и сестер. На этом ветру лицо Муры сильно обветрилось, ручки покраснели и потрескались.
Она читала мне Лермонтова наизусть. <>

Июнь 1931.
Я читал ей [Муре] Тружеников моря и через 5 дней, перечитывая ту же страницу, пропустил одну третьестепенную фразу. Она заметила:
А где же: он искоса поглядел на него? <>

2 сентября 1931.
<> Мура вчера вдруг затвердила Козьму Пруткова:
Если мать иль дочь какая
У начальника умрет
Старается быть веселой но надежды на выздоровление уже нет никакой. Туберкулез легких растет. <> Личико стало крошечное, его цвет ужасен серая земля. И при этом великолепная память, тонкое понимание поэзии. <...>

(Корней Чуковский пишет сыну Коле, находясь в Алупке: В течение суток у нее есть один час, когда она хоть немного похожа на прежнюю Муру, и тогда с ней можно разговаривать. Остальное время это полутруп, которому больно дышать, больно двигаться, больно жить. Он научил Мурочку жить литературой, как жил сам, видеть в ней отраду, лекарство, утешение: Она такая героически мужественная, такая светлая, такая ну что говорить? Как она до последней минуты цепляется за литературу ее единственную радость на земле, но и литература умерла для неё, как умерли голуби… умер я – умерло всё, кроме боли”….)

7-ое сент 1931.
Ужас охватывает меня порывами. Это не сплошная полоса, а припадки. Еще третьего дня я мог говорить на посторонние темы вспоминать и вдруг рука за сердце. Может быть, потому, что я пропитал ее всю литературой, поэзией, Жуковским, Пушкиным, Алексеем Толстым она мне такая родная всепонимающий друг мой. Может быть, потому, что у нее столько юмора, смеха она ведь и вчера смеялась над стихами о генерале и армянине Жуковского… Ну вот были родители, детей которых суды приговаривали к смертной казни. Но они узнавали об этом за несколько дней, потрясение было сильное, но мгновенное, краткое. А нам выпало присутствовать при ее четвертовании: выкололи глаз, отрезали ногу, другую дали передышку, и снова за нож: почки, легкие, желудок. Вот уже год, как она здесь… (Сегодня ночью я услышал ее стон, кинулся к ней:
Она: Ничего, ничего, иди спи).
И все это на фоне благодатной, нежной целебной природы под чудесными южными звездами, когда так противуестественными кажутся муки.
Был вчера Леонид Николаевич сказал, что в легких процесс прогрессирует, и сообщил, что считает ее безнадежной. <...>

5.XI. 1931.
<...> Вчера мы получили письмо от Коли: у Лиды скарлатина. Никогда не забуду, как М. Б. была потрясена этим письмом. Стала посередине кухни седая, раздавленная, сгорбилась и протянула руки как будто за милостыней и стала спрашивать, как будто умоляя, Но что же будет с ребеночком? Но что же будет с ребеночком? Действительно, более отчаянного положения, чем наше, даже в книгах никогда не бывает.
Здесь мы прикованы к постели умирающей Муры и присуждены глядеть на ее предсмертные боли и знать, что другая наша дочь находится в смертельной опасности и мы за тысячи верст, и ничем не можем помочь ни той, ни другой. Я послал из Ялты вчера телеграмму Бобе, но, очевидно, положение такое трагическое, что он боится телеграфировать нам правду.
И как назло, дней пять тому назад я, идучи в Воронцовский дворец, упал на каменные ступени на всем бегу и прямо хребтом. Произошел разрыв внутренних тканей, но т. к. мы поглощены болезнью Муры, я не обратил на свой ушиб никакого внимания. Теперь опухоль, боль, частичная атрофия левой ноги. <...>

(Мурочка умерла в ночь на 11 ноября 1931 года. Отец сам уложил её в гроб, сам заколотил, сам отнёс на кладбище и опустил в могилу).

Ночь на 11 ноября.
2½ часа тому назад ровно в 11 часов умерла Мурочка. Вчера ночью я дежурил у ее постели, и она сказала:
Лег бы ведь ты устал ездил в Ялту
Сегодня она улыбнулась странно было видеть ее улыбку на таком измученном лице. <> Так и не докончила Мура рассказывать мне свой сон. Лежит ровненькая, серьезная и очень чужая. Но руки изящные, благородные, одухотворенные. Никогда ни у кого я не видел таких. <> Федор Ильич Будников, столяр из Цустраха, сделал из кипарисного сундука Ольги Николаевны Овсянниковой (того, на к-ром Мура однажды лежала) гроб. И сейчас я, услав М. Б. на кладбище сговориться с могильщиками, вместе с Ал-дрой Николаевной положил Мурочку в этот гробик. Своими руками. Легонькая. <>

13 1931.
<> Я наведывался к могиле. Глубокая, в каменистой почве. Место сестрорецкое какое она любила бы <> и вот некому забить ее гробик. И я беру молоток и вбиваю гвоздь над ее головой. Вбиваю криво и вожусь бестолково. Л. Н. вбил второй гвоздь. Мы берем этот ящик и деловито несем его с лестницы, с одной, с другой, мимо тех колоколов, под которыми Мура лежала (и так радовалась хавронье) по кипарисной аллее к яме. М. Б. шла за гробом даже не впереди всех и говорила о постороннем, шокируя старух. Она из гордости решила не тешить зевак своими воплями. Придя, мы сейчас же опустили гробик в могилу, и застучала земля. Тут М. Б. крикнула раз и замолкла. Погребение кончилось. Все разошлись молчаливо, засыпав могилу цветами. Мы постояли и понемногу поняли, что делать нам здесь нечего, что никакое, даже самое крошечное общение с Мурой уже невозможно и пошли к Гаспре по чудесной дороге очутились где-то у водопада, присели, стали читать, разговаривать, ощутив всем своим существом, что похороны были не самое страшное: гораздо мучительнее было двухлетнее ее умирание. Видеть, как капля за каплей уходит вся кровь из талантливой, жизнерадостной, любящей.

Ряд кроватей длинный, длинный,
Всюду пахнет медициной.
Сестры в беленьких платках,
доктор седенький в очках.
А за сотни верст отсюда
звон трамваев, крики люда.
Дом высоконький стоит,
прямо в сад окном глядит.
В этом доме я родилась,
в нем играла и училась.
Десять лет там прожила
и счастливая была

Мура Чуковская, 1930 г.

5 Comments

  • Катерина Молодцова Квітень 17, 2018 at 11:14 am

    Юля, спасибо Вам за память! Так важно это.

  • Катерина Молодцова Квітень 17, 2018 at 6:14 pm

    Страшно. Мучительно. Безысходно. Боль. Невозможная. Из дневника Чуковского
    Уезжая из Кисловодска, он записывает: Тоска. Здоровья не поправил. Время провел праздно. Отбился от работы. Потерял последние остатки самоуважения и воли. Мне пятьдесят лет, а мысли мои мелки и ничтожны. Горе (смерть маленькой дочки Мурочки. В.К.) не возвысило меня, а еще сильнее измельчило. Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературной работы я без гроша денег, без имени, начинающий автор. Не сплю от тоски. Вчера был на детской площадке единственный радостный момент моей кисловодской жизни. Ребята радушны, доверчивы, обнимали меня, тормошили, представляли мне шарады, дарили мне цветы, провожали меня, и мне все казалось, что они принимают меня за кого-то другого. Последняя фраза знаменательна. Чувство двойственности сопровождало его всю жизнь. Он находит его не только у себя, но и у других. Недаром из многочисленных разговоров с Горьким он выделяет его ошеломляющее признание: Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с новой властью приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя.

  • Юлия Скобкорева Квітень 18, 2018 at 12:14 pm

    Сердце разрывается.

  • Татьяна Емельянова Квітень 18, 2018 at 12:14 pm

    Спасибо, Юлия, огромное за Ваши посты! Очень, очень познавательно и интересно. Узнавая подобные подробности о жизни авторов совсем по другому начинаешь воспринимать их произведения. Глубже, что ли.
    Спасибо

  • Анна Тоболева Червень 5, 2018 at 3:14 pm

    Какое страшное время…

Залишити відповідь

Ваша e-mail адреса не оприлюднюватиметься. Обов’язкові поля позначені *